Избранное

На исторических распутьях. К вопросу о социокультурном дистанцировании восточнославянских земель в XIV–XVI вв.

На исторических распутьях. К вопросу о социокультурном дистанцировании восточнославянских земель в XIV–XVI вв.

Давно уже стало трюизмом объяснять различия в менталитете, традициях, политической и духовной культуре восточнославянских народов разностью их исторических судеб: земли, населенные нынешними украинцами и белорусами, длительное время находились в составе Великого княжества Литовского, тогда как основной массив великорусских земель к концу XV ст. перешел под контроль великих московских князей.

Несмотря на известную упрощенность этой схемы (ведь в составе Литовского государства пребывали и некоторые русские города — Смоленск, Брянск и др.), она весьма прочно утвердилась в историографии; на этом фоне не может не вызывать удивления отсутствие интереса к вопросу, каким образом на руинах Древнерусской державы возникли (притом практически одновременно — как Литва, так и Москва вышли на политическую арену в XIII в.) столь различные государственные образования, имевшие, если можно так выразиться, разную логику исторического развития.

Если Московское государство уверенно эволюционировало в сторону централизованной монархии, то Великое княжество Литовское развивалось под знаком сохранения и даже упрочения регионализма. Как справедливо отметил почти столетие тому назад исследователь литовских сеймов Н.А. Максимейко, в Великом княжестве Литовском тенденция к местному партикуляризму привела к созданию государственного устройства, основанного на территориально-федеративном принципе; в итоге в этом отношении Великое княжество Литовское в XVI в. вернулось к состоянию, существовавшему на заре литовской экспансии, в XIV в., — к автономным землям1.

При этом проблематичным и до конца не решенным остается вопрос, существовали ли в принципе в средневековом Литовском государстве централизаторские тенденции, наличие которых на определенном историческом этапе признавал Максимейко. Ныне большинство исследователей остаются приверженцами историографического канона, согласно которому сторонником и провозвестником централизации был уже современник и тесть московского князя Василия Дмитриевича — литовский великий князь Витовт (1392–1430). Однако более детальное изучение вопроса — и, что не менее важно, выявление ряда документов XIV ст. в более поздних списках2 — позволяет усомниться в том, что Витовт имел осознанный курс на ликвидацию уделов, которые, как справедливо подметил еще Ф.И. Леонтович3, в общем-то и не были им полностью уничтожены — как и не все тогдашние удельные князья были низведены до положения служебных.

Особенно характерна в этом смысле судьба Киевского княжества, считающегося классической «жертвой» централизаторской политики Витовта, который «свел» с удела местного князя Владимира Ольгердовича. Историки упускают из виду, что это смещение отнюдь не понизило статус княжества, поскольку его новым владельцем стал Скиргайло — ближайший соратник и фактический соправитель в Литве короля Ягайло; со смертью же Скиргайло в Киеве более чем на тридцать лет утвердились князья Гольшанские — Иван Ольгимонтович и его сыновья Андрей и Михаил; именно они и сформировали первую киевскую династию литовского происхождения, которую в 1440-х гг. сменили потомки Владимира Ольгердовича4.

В сущности, главным итогом правления Витовта стала не централизация Литовского государства, а усиление его личной власти — и именно это в условиях средневекового культа силы восхищало современников, оценивавших правление Витовта в панегирических тонах5. Однако не следует забывать, сколь сильные центробежные тенденции проявились в Великом княжестве Литовском сразу же после смерти Витовта, с приходом к власти Свидригайло.

Заслуживает внимания, как оценивал эти события Иван IV, видевший в противостоянии Свидригайло и его брата Ягайло прямой аналог своего конфликта с князем Владимиром Андреевичем Старицким6. Однако куда более симптоматична оценка дедом Ивана Грозного, Иваном III, синхронного состояния Литовского государства, вызванная известием о планировавшемся в 1496 г. выделении особого удела брату великого князя Александра — Сигизмунду, оставшемуся «не у дел» после смерти их отца Казимира Ягайловича. В письме своей дочери Елене — жене великого князя Александра — Иван III настаивал, чтобы она напомнила мужу, «каково было нестроенье в Литовской земле, коли было государей много», и видел аналог этому строю в том состоянии, в котором находилось Московское княжество при его отце, Василии II7.

Уже в этих словах ощутима та «нестыковка» моделей государственного устройства, которая в дальнейшем привела к краху планов объединения Русского государства и Речи Посполитой — чьим кровавым финалом стали события Смутного времени, суммируя которые в 1618 г. боярин Федор Шереметев, экс-сторонник королевича Владислава, заявил польским комиссарам: «Не хотим ни свобод, ни вольностей ваших»8.

Вопрос заключается в том, что считать исходным моментом дивергенции двух систем государственного и общественно-политического устройства. Очевидно, что таковым не был Люблинский сейм 1569 г., когда Литовское государство оказалось фактически поглощенным Польским. Как отмечено выше, уже Иван III ощущал разность государственного устройства Московии и Литвы. Характерно и то, что, если в XIV — начале XV ст. перебежчики из Литвы достаточно комфортно чувствовали себя в Москве (здесь, например, осели выехавшие вместе со Свидригайло в 1408 г. и вошедшие в ряды так называемой старомосковской знати князья Звенигородские и наследники Патрикия Наримунтовича — Хованские, Патрикеевы, Голицыны, Куракины и др.)9, то жизнь на чужбине выходцев начала XVI ст. сложилась куда более драматично — вспомним хотя бы судьбы Михаила Глинского и Василия Шемячича, которые так и не смогли вписаться в московскую социополитическую модель10.

Кроме того, после них выходы знати из Литовского государства практически прекратились. С этим вполне согласуется относящееся к 1514 г. замечание папского дипломата Якоба Пизо, в своем послании указавшего на московскую тиранию как фактор, препятствующий «отъезду» православных из Польско-Литовского государства11. Это изменение настроений среди единоверного населения тем более показательно, если вспомнить, что менее чем за сорок лет до этого, в 1480 г., король Казимир предупреждал литовцев о промосковских симпатиях «русинов»12 — которые вполне ощутимо проявились в ходе московско-литовских войн конца XV в. Провал аналогичных кампаний в первой трети XVI ст. — даже в тех случаях, когда Москва пыталась манипулировать лозунгом защиты православия в Литве — несомненно, свидетельствует об изменении настроений в среде восточнославянского населения Великого княжества Литовского: исследования последних десятилетий убеждают, что именно позиция этого населения определяла в конечном итоге характер и результаты русско-литовских войн; не отрицается в современной литературе и факт «известных опасений западнорусского населения по поводу произвола и самовластья московского государя»13.

Впрочем, не следует забывать, что те автократические тенденции, которые наметились в годы правления Ивана III, не считали естественными, органически присущими Московскому княжеству и его собственные подданные. В современных исследованиях нередко цитируются слова Берсеня-Беклемишева, который видел в них отступление от «старины», вызванное появлением при дворе прибывших вместе с Зоей Палеолог греков, и предрекал: «Которая земля переставливает обычьи свои, и та земля недолго стоит»14.

Правда, существует и другая точка зрения — что московские порядки сформировались под прямым воздействием Золотой Орды и ханств, ставших ее преемниками. Как итог, возникла дилемма, сформулированная М. Чернявским15 еще полстолетия назад: хан или василевс? Какой именно внешний фактор исказил естественный ход развития великорусских земель? Нельзя не заметить, что в современной историографии (особенно англоязычной) чаша весов все более склоняется в сторону ордынских влияний16.

При этом упускается из виду, что в истории земель Юго-Западной Руси также весьма ощутимо присутствовал татарский фактор — сначала в виде прямого подчинения Орде, потом в виде литовско-татарского кондоминиума, а затем в качестве такого небезопасного соседа, как Крымское ханство; это соседство сформировало в очерченном регионе особые, пограничные, формы жизни — и, в частности, такой социально-политический феномен, как украинское казачество. Правда, ход эволюции украинских и белорусских земель усложнился приходом литовцев — однако те, как известно, не производили резкую ломку местных общественно-политических институтов.

Разумеется, не следует абсолютизировать уже ставшую хрестоматийной фразу литовских правителей «Мы старины не рушим, а новин не вводим» — в литературе справедливо отмечено, что она наиболее широко применялась в документации рубежа XV–XVI вв., когда в разных сферах жизни Великого княжества Литовского происходили динамичные изменения17. Одновременно пора отказаться от устоявшихся представлений о литовско-татарском антагонизме как факторе продвижения литовцев на Юго-Западную Русь. Инкорпорация этих земель в состав Великого княжества Литовского была осуществлена на договорных началах, вследствие соглашения, предполагавшего сохранение даннической зависимости оккупированных Литвой территорий от Орды.

О наличии такой зависимости прямо говорят ярлыки Тохтамыша (1393 г.), где он требует от Ягайло: «С подвластных нам волостей собрав выход, отдай его нашим послам для передачи в казну» (уйгурская редакция); «што межи твоее земле суть княжние волости давали выход Белой Орде, то нам наше дайте». Только признание татарского верховенства дало возможность Ольгерду, несмотря на значительное давление со стороны немецких рыцарей, распространить свой политический контроль на Юго-Западную Русь — причем одномоментно, а не поэтапно, как это происходило в других регионах (например, на Смоленщине). Это, кстати, объясняет отсутствие аутентичных известий о присоединении основного массива украинских земель к Литовскому государству — его «незаметность» для летописцев того времени18.

Об ассимиляционной по отношению к тюркскому населению политике правителей Литвы свидетельствуют значительное количество татарских семей в составе южнорусской шляхты XV–XVI вв. и сохранение в территориальной структуре Великого княжества Литовского татарских феодов более раннего времени (например, так называемой «Яголдаевой тьмы»19). Что же касается представлений о конфронтационном характере литовско-татарских отношений во второй половине XIV в., то в современную историографию они «перекочевали» из белорусско-литовских летописей XVI в., в которых династическим претензиям московских государей на «всю Русскую землю» было противопоставлено право завоевания, вполне признававшееся как историко-юридический аргумент.

Впрочем, мотив борьбы с татарами присутствует уже в первой, середины XV ст., редакции летописей Великого княжества Литовского; в находящейся здесь «Повести о Подолье» (которое в тот период превратилось в объект острой борьбы между Литвой и Польшей) говорится, что литовцы утвердились в данном регионе благодаря поражению, нанесенному местным татарским князьям — «отчичам и дедичам Подольской земли»; очевидно, что политическая тенденция «Повести» также заключается в отстаивании законности прав литовских правителей на украинские земли. При этом известию «Повести», что литовские князья Кориатовичи, «пришед в Подольскую землю, … баскакам выхода не почали давати», противоречит грамота «князя и государя Подольской земли» Александра Кориатовича (1375 г.), которая подтверждает факт сохранения в это время традиционной практики «дани в Татары»20.

Таким образом, роль татарского фактора в жизни Великого княжества Литовского была гораздо более значительной, чем это принято считать в историографии. Обилие подобных стереотипов, довлеющих над умами современных исследователей, в немалой мере объясняется долгим упадком литуанистики, который последовал за ее стремительным взлетом на рубеже XIX–XX ст. Не секрет, что в советской историографии господствовала москвоцентричная схема исторической эволюции народов, населявших СССР. Любое отклонение от этой умозрительной схемы рассматривалось как тупиковая историческая модель. Понятно, что подобный подход не стимулировал объективный анализ процессов, происходивших на территории Великого княжества Литовского — полиэтничного и поликонфессионального государства, чуждого религиозной нетерпимости и любых форм ортодоксии, с широкой региональной автономией, гарантиями личных и сословных прав. Вопреки привлекательности этой модели социального и государственного устройства, Москва и Вильно объявлялись потенциально неравнозначными центрами объединения восточно-славянских земель (в противном случае, утверждал В.Т. Пашуто, «мы должны будем отождествить по существу политику Дмитрия Донского и Ольгерда (Альгирдаса). Но источники — против такого отождествления»21).

В свете этого довольно симптоматично, что пионером в деле компаративного изучения двух развившихся на восточнославянской основе социополитических моделей стал американский исследователь Я. Пеленский. В своей работе, посвященной сопоставлению Русского и Польско-Литовского государств в середине XV–XVI ст. (объектом сравнения стали, главным образом, статус монархической власти и нобилитета), ученый сделал справедливый акцент на гипертрофированных представлениях о московской централизации, утвердившихся в советской историографии с середины 1950-х гг.: «Эта система рассматривалась как идеальная и наиболее прогрессивная среди существующих социополитических систем»22. Парадоксально, что в определенном смысле подобные представления коррелировали с московскими идеологемами XVI ст., которые также стали предметом исследования Я. Пеленского (достаточно привести для примера написанное от лица князя М. Воротынского послание Ивана Грозного польскому королю и литовскому великому князю Сигизмунду-Августу, где утверждается, что «наших великих государей вольное царское самодержавство — не как ваше убогое королевство»23).

К сожалению, работа Я. Пеленского прошла незамеченной в советской и постсоветской историографии; между тем в последней наметился более взвешенный подход к указанному комплексу вопросов. Были предприняты и первые попытки сопоставления социально-политической эволюции Российского и Литовского государств XV–XVI ст. Сначала с этой идеей выступила М. Е. Бычкова, которая в своей книге «Русское государство и Великое княжество Литовское с конца XV в. до 1569 г.: Опыт сравнительно-исторического изучения политического строя» (М., 1996) рассмотрела три аспекта проблемы: институты власти, сословную структуру правящего класса и идеологическое оформление власти.

Книга московской исследовательницы получила достаточно сдержанную оценку специалистов; так, М. Кром, резюмируя, отметил в своей рецензии: «Идея сопоставления политических систем двух соседних восточноевропейских стран должна приветствоваться и заслуживает полной поддержки. Однако эта отважная попытка осуществить такой амбициозный замысел вряд ли может считаться успешной»24.

Однако, несмотря на многочисленные недостатки работы (бедная источниковая база, игнорирование значительного числа фундаментальных исследований, относящихся к заявленной теме, бездоказательность ряда утверждений, неправомерное смешение литовских и польских политических институтов) и известную скудость авторских наблюдений (которые, по признанию самой М. Бычковой, «не претендуют на окончательное решение проблемы», а «носят скорее постановочный характер»), она, несомненно, выполнила свое главное назначение — стимулировать дальнейшие исследования.

Свидетельством тому — появившиеся в 1999–2000 гг. обширная статья М. Крома «Россия и Великое княжество Литовское: два пути в истории»25 и исследование И. Грали «Дьяки и писари: аппарат власти в Московском государстве и Великом княжестве Литовском в раннее новое время (XVI — начало XVII ст.)»26. Оба автора прямо апеллируют к книге Бычковой; но если в первой работе объектом изучения явились «основные вехи в отношениях двух соседних государств на протяжении нескольких столетий», то во второй компаративный анализ произведен на микроуровне — и на нынешней стадии разработки проблемы такой подход представляется очень результативным: польский исследователь сделал ряд интересных наблюдений относительно социального состава, общественного статуса, карьерных перспектив и «культуротворческой роли» приказного дьячества и писарей литовской великокняжеской канцелярии.

Характерно, что в это же самое время объектом сопоставления стали явления культурной жизни обоих государств. В первую очередь следует упомянуть исследование А. А. Турилова «Южнославянские памятники в литературе и книжности Литовской и Московской Руси XV — первой половины XVI в.: парадоксы истории и географии культурных связей»27. В ней автор подверг критическому анализу представление о «южнославянском субстрате» как специфической особенности западнорусской книжности, отличающей ее от московской.

Исследователь продемонстрировал, что в Московской Руси было известно гораздо большее количество памятников южнославянского происхождения, чем в Польско-Литовском государстве, несмотря на большую территориальную близость последнего к Балканам. Причина данного парадокса коренится в характере книжно-литературных связей восточных и южных славян в эпоху Средневековья: «Их главная особенность заключается в том, что они не являлись следствием и спутником политических и церковных связей православных славянских государств между собой, а осуществлялись в подавляющем большинстве случаев через Константинополь и интернациональные православные монашеские центры (для XIV–XVI вв. это прежде всего Афон). При этом в большинстве случаев они носили неофициальный и полуофициальный характер, осуществляясь силами низшего и среднего духовенства (по преимуществу черного), иногда с участием епископата. В подобных условиях фактор географической близости того или иного восточнославянского региона к Балканам (или, напротив, отдаленности от них) не играет существенной роли в интенсивности этих связей и в их продуктивности»28.

Другие парадоксы культурной жизни Великого княжества Литовского еще ждут своего объяснения. Казалось бы, культурный плюрализм, свойственный Литовскому государству29, должен был стимулировать развитие восточнославянской книжно-литературной традиции. Вместо этого мы наблюдаем явный упадок духовного творчества — количество появившихся на территории Великого княжества Литовского оригинальных литературных памятников несопоставимо с тем, которые были созданы на куда более гомогенных в культурном отношении великорусских землях. Кроме того, как показал все тот же А.А. Турилов, изучив репертуар переводов с латинского, польского и чешского языков, выполненных украинско-белорусскими книжниками в XV — начале XVI в.30, из того огромного культурного потенциала, который был заключен в синхронной иноязычной литературе, востребованным оказалось очень немногое. Переводились главным образом апокрифические и визионерские произведения — и, по мнению автора, «католическая церковная иерархия несомненно не рекомендовала бы такой круг текстов для первоначального перевода. Это явное свидетельство апатии в деле пропаганды унии (а не подчинения «схизматиков») у представителей католического духовенства Польши и Великого княжества Литовского. В то же время переведенные памятники не говорят по той же причине и о встречном интересе образованных кругов православных к католическому вероучению, так как в них содержатся в лучшем случае крупицы сведений, касающихся собственно католицизма»31.

Взаимное культурное дистанцирование католического и православного населения дало себя знать и в такой области, как летописание. Известно, что первые летописные своды, созданные на территории Великого княжества Литовского в середине XV в., представляли собой соединение оригинального «Летописца великих князей литовских» с общерусскими известиями, охватывавшими период от «начала земли Рустей» до начала XV ст. В XVI в. эта схема перестала устраивать местных книжников, разрабатывавших теории римского происхождения литовцев и выступавших против «московских письмен» как «не несущих в себе ничего древнего, не имеющих ничего, что бы побуждало к доблести, поскольку рутенский язык чужд нам, литвинам, то есть итальянцам, происшедшим от италийской крови»32.

В результате общерусская часть была устранена, уступив место пространному легендарному повествованию о начальном этапе литовской истории; при этом весьма характерно, что формально отброшенная книжниками «Повесть временных лет» стала, по наблюдениям Н. А. Морозовой, «структурно-семантической моделью, своеобразным каркасом, готовой схемой, которую автор легендарной части летописей Великого княжества Литовского наполнил другим содержанием»33. Таким образом, даже отдаляясь от древнерусского культурного наследия34, виленские книжники, тем не менее, оставались в рамках общерусского культурного кода.

Впрочем, социально-политические реалии давали себя знать и в этом случае — в чем убеждает сопоставление легендарной генеалогии литовских правителей с родословием великих московских князей. Анализ, произведенный М. Е. Бычковой, показал, что «в России, с одной стороны, и в Литве — с другой, по-разному идеологически обосновывалась вассальная зависимость государю его подданных. Извечность службы московскому государю, слишком большая разница в его происхождении и происхождении бояр — идеи родословных легенд XVI в. — хорошо вписывались во всю систему отношений московского великого князя и его подданных… В Литве и Польше, где выборы великого князя и короля делали его более зависимым от панов и шляхты, особенно в XVI–XVII вв., где была развита структура самоуправления дворянства, стало возможным и генеалогическое равенство происхождения сюзерена и вассала»35. Таким образом, даже генеалогические памятники дают интересный материал для компаративистских исследований социополитической эволюции Московского и Литовского государств.

Безусловно, очерченная проблематика столь обширна, что заслуживает детального рассмотрения на монографическом уровне; однако уже на данной стадии ее изучения очевидно, сколь значительный исследовательский потенциал заключает в себе указанный круг вопросов. Как было продемонстрировано выше, их решение невозможно без пересмотра целого ряда историографических стереотипов, особенно в отношении Великого княжества Литовского. Углубление интереса к его изучению позволит осуществить сопоставление двух различных моделей социального и государственного устройства, развившихся параллельно на восточнославянской основе, на качественно ином теоретическом уровне.

Е. В. Русина, кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института истории Украины Национальной Академии наук Украины (Киев, Украина)


___________________________________________
1. Максимейко Н.А. Сеймы Литовско-Русского государства до Люблинской унии 1569 г. Харьков, 1902. С. 38–43.
2. Особый интерес в этом смысле представляет работа Я. Тенговского: Tęgowski J. Sprawa przyłączenia Podola do Korony Polskiej w końcu XIV wieku // Teki Krakowskie. № 5. Kraków, 1997. S. 155–176.
3. Леонтович Ф.И. Сословный тип территориально-административного состава Литовского государства и его причины. СПб., 1895. С. 30.
4. Подробнее см.: Rusyna O. On the Kyivan Princely Tradition from the Thirteenth to the Fifteenth Centuries // Harvard Ukrainian Studies. Vol. 18. # 3/4 (December 1994). P. 180–182.
5. Классическими образчиками этого являются летописная «Похвала Витовту» и вышедшая из-под пера Николая Гусовского «Песня о зубре». Гораздо менее известны приписки к «Книге царей» авторства субдьякона Микулы (Новгород-Северский, 1428 г.), также весьма характерные по своей панегирической тональности (см.: Русина О.В. Україна під татарами і Литвою. Київ, 1998. С. 105).
6. После побега Курбского послы царя заявляли в Литве, что беглец «подыскивал под государем нашим государства, а хотел видети на государстве князя Володимера Ондреевича, а за князем Володимером Ондреевичем была его сестра двоюродная, а княж Володимерово дело Ондреевича по тому же, как было у вас дело Швидригайлу с Ягайлом» (цит. по: Скрынников Р.Г. Иван Грозный. М., 1975. С. 89).
7. Сборник Императорского Русского исторического общества. Т. 35: Памятники дипломатических сношений Московского государства с Польско-Литовским государством. 1487–1533. СПб., 1892. № 43. С. 224–225.
8. Niemcewicz J.U. Dzieje panowania Zygmunta III. T. 3. Kraków, 1860. S. 97.
9. Подробнее см.: Зимин А.А. Формирование боярской аристократии в России во второй половине XV — первой трети XVI в. М., 1988. С. 29–35, 56–58. Попутно отметим ошибочность представлений о Патрикии Наримунтовиче как князе Звенигородском, до сих пор встречающихся в историографии (см., напр.: Хоруженко О.И. Гербы потомства Патрикия Наримунтовича, князя Звенигородского // Русский родословец. 2001. № 1. С. 25–36), хотя данный вопрос давно уже выяснен в специальной литературе (см.: Бычкова М.Е. Состав класса феодалов России в XVI в.: Историко-генеалогическое исследование. М., 1986. С. 33–41).
10. Історія України в особах: Давньоруська держава. Литовсько-польська доба. Київ, 2012. С. 275–279, 282–287.
11. Kappeler A. Ivan Groznyj im Spiegel der ausländischen Druckschriften seiner Zeit. Bern, 1972. S. 23, 253.
12. Подробнее см.: Ловмяньский Х. Русско-литовские отношения в XIV–XV вв. // Из истории русской культуры. Т. 2. Кн. 1: Киевская и Московская Русь. М., 2002. С. 395.
13. Кром М.М. Меж Русью и Литвой: Западнорусские земли в системе русско-литовских отношений конца XV — первой трети XVI в. М., 1995. С. 229–230 (см. также переиздание: М., 2010).
14. Более детально см.: Grala H. Człowiek wobec władzy na Rusi Moskiewskiej (XIV–XVI w.) // Człowiek w społeczeństwie średniowiecznym. Warszawa, 1997. S. 420.
15. Cherniavsky M. Khan or Basileus: An Aspect of Russian Medieval Political Theory // Journal of the History of Ideas. 1959. Vol. 4. P. 459–476. См. также перевод: Чернявский М. Хан или василевс: один из аспектов русской средневековой политической теории // Из истории русской культуры. Т. 2. Кн. 1. С. 442–456.
16. См., например: Pelenski J. State and Society in Muscovite Russia and the Mongol-Turkic System in the Sixteenth Century // Idem. The Contest for the Legacy of Kievan Rus’. New York, 1998. P. 228–243. Исследователь рассматривает тюркские социально-политические институты как прообраз русских, а не их институциональную параллель: земские соборы возводятся к курултаю, поместная система — к казанскому союргалу, дворяне — к тарханам и т.д. С ним солидаризируется Д. Островски: Ostrowski D. Muscovy and the Mongols: Cross-cultural Influences on the Steppe Frontier, 1304–1589. Cambridge, 1998. P. 21, 61.
17. См.: Кром М.М. «Старина» как категория средневекового менталитета (по материалам Великого княжества Литовского XIV — начала XVII в.) // Mediaevalia Ucrainica: ментальність та історія ідей. Т. 3. Київ, 1994. С. 71–72.
18. Русина О.В. Сіверська земля у складі Великого князівства Литовського. Київ, 1998. С. 79–81.
19. Подробнее см.: Русина Е. К истории «Яголдаевой тьмы» // States, Societies, Cultures: East and West. New York, 2004. P. 1013–1024.
20. Ср.: Летописи белорусско-литовские // Полное собрание русских летописей. М., 1980. Т. 35. С. 66, 74, 138; Розов В. Українські грамоти. Т.1: XIV в. і перша половина XV в. Київ, 1928. № 10. С. 20.
21. Пашуто В.Т., Флоря Б.Н., Хорошкевич А.Л. Древнерусское наследие и исторические судьбы восточного славянства. М., 1982. С. 28.
22. Pelenski J. Muscovite Russia and Poland-Lithuania, 1450–1600: State and Society — Some Comparisons in Socio-Political Developments // State and Society in Europe from the Fifteenth to the Eighteenth Century: Proceedings of the First Conference of Polish and American Historians (May 27–29, 1974). Warsaw, 1985. P. 95–96.
23. Послания Ивана Грозного. М.; Л., 1951. С. 259–260.
24. Lithuanian Historical Studies. 1998. Vol. 3. P. 161.
25. Английская набережная, 4: Ежегодник Санкт-Петербургского научного общества историков и архивистов. 2000 г. СПб., 2000. С. 73–100.
26. Grala H. Diacy i pisarze: wczesnonowożytny aparat władzy w Państwie Moskiewskim i Wielkim Księstwie Litewskim (XVI — pocz. XVII w.) // Modernizacja struktur władzy w warunkach opóźnienia. Warszawa, 1999. S. 73–91.
27. Славянский альманах. 2000. М., 2001. С. 247–285.
28. Там же. С. 264.
29. См. в этой связи: Баньонис Э. Литва XV в.: Ощущение многообразия окружающего мира // Mediaevalia Ucrainica: ментальність та історія ідей. Т. 3. С. 127–130.
30. Турилов А.А. Переводы с латинского и западнославянских языков, выполненные украинско-белорусскими книжниками в XV — начале XVI в. // Культурные связи России и Польши XI–XX вв. М., 1998. С. 58–68.
31. Там же. С. 63–64.
32. Михалон Литвин. О нравах татар, литовцев и москвитян. М., 1994. С. 85–86.
33. Морозова Н.А. О древнерусских источниках легендарной части летописей Великого княжества Литовского // Kalbotyra. № 43(2): Lituano-Slavica: Языки. Культура. Контакты. Вильнюс, 1993. С. 52–59. Такой же «потребительский» подход прослеживается и в отношении древнерусских летописных персоналий, анахронически использованных при составлении легендарного повествования о походе Гедимина на Волынскую и Киевскую земли (Русина О. Київська виправа Гедиміна (текстологічний аспект проблеми) // Записки Наукового товариства імені Шевченка. Т. 231. Львів, 1996. С. 147–157); менее очевидным является заимствование в летописном сюжете об убийстве Сигизмунда Кейстутовича элементов повести об убиении Андрея Боголюбского (Русина О. Від Кузьмищі-киянина до киянина Скобейка (моделювання смерті в «Хроніці Биховця») // Соціум. Вип. 1. Київ, 2002. С. 37–53).
34. Характерно, что это происходило параллельно с тем, как в Московском государстве развертывались диаметрально противоположные процессы: реалии древнерусских времен актуализировались внешнеполитической программой московских государей, ставивших во главу угла патримониальный принцип — свои исторические права на «отчину» Рюриковичей; литовцы могли противопоставить этому лишь право завоевания, о котором шла речь выше.
35. Бычкова М.Е. Идеи власти и подданства в генеалогической литературе XV–XVI вв. // Историческая генеалогия. Вып. 2. Екатеринбург; Париж, 1993. С. 9. Менее удачной видится попытка провести «идеологический водораздел» между легендарными генеалогиями правителей России и Литвы, предпринятая А.И. Филюшкиным (Сравнительный анализ генеалогических легенд XVI в. о происхождении великокняжеских династий Российского и Литовского государств // Древняя Русь и Запад. М., 1996. С. 133–136; Его же. Легендарные родословия великих князей литовских и великих князей московских: принципы построения // Русский родословец. 2001. № 1. С. 6–14). Бесспорно, что «в генеалогических легендах, созданных в конце XV–XVI в. в Литве и России, отразился ряд черт политического менталитета и идеологем, присущих этим государствам»; однако вряд ли проанализированный исследователем материал дает основания для вывода о том, что речь шла «о моделях, парадигмах государственного и культурного развития стран Восточной Европы; сближаться ли им с Западом — ибо именно западная система ценностей присутствует в литовской версии, или же создавать автохтонное государство, основываясь на древних исторических традициях (пусть иной раз и мифического плана)».